Неточные совпадения
«А что? ему, чай, холодно, —
Сказал сурово Провушка, —
В железном-то тазу?»
И в руки
взять ребеночка
Хотел. Дитя заплакало.
А
мать кричит: — Не тронь его!
Не видишь? Он катается!
Ну, ну! пошел! Колясочка
Ведь это у него!..
Митрофан (тихо
матери). Да я не
возьму в толк, о чем спрашивают.
Только впоследствии, когда блаженный Парамоша и юродивенькая Аксиньюшка
взяли в руки бразды правления, либеральный мартиролог вновь восприял начало в лице учителя каллиграфии Линкина, доктрина которого, как известно, состояла в том, что"все мы, что человеки, что скоты, — все помрем и все к чертовой
матери пойдем".
Вронский
взял письмо и записку брата. Это было то самое, что он ожидал, — письмо от
матери с упреками за то, что он не приезжал, и записка от брата, в которой говорилось, что нужно переговорить. Вронский знал, что это всё о том же. «Что им за делo!» подумал Вронский и, смяв письма, сунул их между пуговиц сюртука, чтобы внимательно прочесть дорогой. В сенях избы ему встретились два офицера: один их, а другой другого полка.
Девушка
взяла мешок и собачку, дворецкий и артельщик другие мешки. Вронский
взял под руку
мать; но когда они уже выходили из вагона, вдруг несколько человек с испуганными лицами пробежали мимо. Пробежал и начальник станции в своей необыкновенного цвета фуражке. Очевидно, что-то случилось необыкновенное. Народ от поезда бежал назад.
Она вспомнила ту, отчасти искреннюю, хотя и много преувеличенную, роль
матери, живущей для сына, которую она
взяла на себя в последние годы, и с радостью почувствовала, что в том состоянии, в котором она находилась, у ней есть держава, независимая от положения, в которое она станет к мужу и к Вронскому.
Кити с гордым видом, не помирившись с своим другом,
взяла со стола корольки в коробочке и пошла к
матери.
Лонгрен поехал в город,
взял расчет, простился с товарищами и стал растить маленькую Ассоль. Пока девочка не научилась твердо ходить, вдова жила у матроса, заменяя сиротке
мать, но лишь только Ассоль перестала падать, занося ножку через порог, Лонгрен решительно объявил, что теперь он будет сам все делать для девочки, и, поблагодарив вдову за деятельное сочувствие, зажил одинокой жизнью вдовца, сосредоточив все помыслы, надежды, любовь и воспоминания на маленьком существе.
Он слабо махнул Разумихину, чтобы прекратить целый поток его бессвязных и горячих утешений, обращенных к
матери и сестре,
взял их обеих за руки и минуты две молча всматривался то в ту, то в другую.
Мать испугалась его взгляда. В этом взгляде просвечивалось сильное до страдания чувство, но в то же время было что-то неподвижное, даже как будто безумное. Пульхерия Александровна заплакала.
Я
возьму еще вам паспорт… вашей
матери… зачем вам Разумихин?
Случилось так, что Коля и Леня, напуганные до последней степени уличною толпой и выходками помешанной
матери, увидев, наконец, солдата, который хотел их
взять и куда-то вести, вдруг, как бы сговорившись, схватили друг друга за ручки и бросились бежать. С воплем и плачем кинулась бедная Катерина Ивановна догонять их. Безобразно и жалко было смотреть на нее, бегущую, плачущую, задыхающуюся. Соня и Полечка бросились вслед за нею.
Кудряш. Уж тебя
взять на это. А мать-то не хватится?..
— Нет, Василиса Егоровна, — продолжал комендант, замечая, что слова его подействовали, может быть, в первый раз в его жизни. — Маше здесь оставаться не гоже. Отправим ее в Оренбург к ее крестной
матери: там и войска и пушек довольно, и стена каменная. Да и тебе советовал бы с нею туда же отправиться; даром что ты старуха, а посмотри, что с тобою будет, коли
возьмут фортецию приступом.
Сюда! за мной! скорей! скорей!
Свечей побольше, фонарей!
Где домовые? Ба! знакомые всё лица!
Дочь, Софья Павловна! страмница!
Бесстыдница! где! с кем! Ни дать ни
взять она,
Как
мать ее, покойница жена.
Бывало, я с дражайшей половиной
Чуть врознь — уж где-нибудь с мужчиной!
Побойся бога, как? чем он тебя прельстил?
Сама его безумным называла!
Нет! глупость на меня и слепота напала!
Всё это заговор, и в заговоре был
Он сам, и гости все. За что я так наказан!..
Этим вопросом он хотел только напомнить о своем серьезном отношении к школе, но
мать и Варавка почему-то поспешили согласиться, что ехать ему нельзя. Варавка даже,
взяв его за подбородок, хвалебно сказал...
Когда
мать спросила Клима, предлагал ли ему Варавка
взять в газете отдел критики и библиографии, она заговорила, не ожидая, что скажет Клим...
— Ага! — сердито вскричал Варавка и, вскочив на ноги, ушел тяжелой, но быстрой походкой медведя. Клим тоже встал, но
мать,
взяв его под руку, повела к себе, спрашивая...
Он сел в кресло, где сидела
мать,
взял желтенькую французскую книжку, роман Мопассана «Сильна, как смерть», хлопнул ею по колену и погрузился в поток беспорядочных дум.
Он не очень интересовался, слушают ли его, и хотя часто спрашивал: не так ли? — но ответов не ждал.
Мать позвала к столу, доктор
взял Клима под руку и, раскачиваясь на ходу, как австрийский тамбур-мажор, растроганно сказал...
Мать осыпала его страстными поцелуями, потом осмотрела его жадными, заботливыми глазами, не мутны ли глазки, спросила, не болит ли что-нибудь, расспросила няньку, покойно ли он спал, не просыпался ли ночью, не метался ли во сне, не было ли у него жару? Потом
взяла его за руку и подвела его к образу.
— Где ты пропадал? Где
взял ружье? — засыпала
мать вопросами. — Что ж молчишь?
А он сделал это очень просто:
взял колею от своего деда и продолжил ее, как по линейке, до будущего своего внука, и был покоен, не подозревая, что варьяции Герца, мечты и рассказы
матери, галерея и будуар в княжеском замке обратят узенькую немецкую колею в такую широкую дорогу, какая не снилась ни деду его, ни отцу, ни ему самому.
Ребенок слушал ее, открывая и закрывая глаза, пока, наконец, сон не сморит его совсем. Приходила нянька и,
взяв его с коленей
матери, уносила сонного, с повисшей через ее плечо головой, в постель.
Она
взяла его за голову, поглядела с минуту ему в лицо, хотела будто заплакать, но только сжала голову, видно, раздумала, быстро взглянула на портрет
матери Райского и подавила вздох.
— Вот видите, один мальчишка, стряпчего сын, не понял чего-то по-французски в одной книге и показал
матери, та отцу, а отец к прокурору. Тот слыхал имя автора и поднял бунт — донес губернатору. Мальчишка было заперся, его выпороли: он под розгой и сказал, что книгу
взял у меня. Ну, меня сегодня к допросу…
Софья Андреева (эта восемнадцатилетняя дворовая, то есть
мать моя) была круглою сиротою уже несколько лет; покойный же отец ее, чрезвычайно уважавший Макара Долгорукого и ему чем-то обязанный, тоже дворовый, шесть лет перед тем, помирая, на одре смерти, говорят даже, за четверть часа до последнего издыхания, так что за нужду можно бы было принять и за бред, если бы он и без того не был неправоспособен, как крепостной, подозвав Макара Долгорукого, при всей дворне и при присутствовавшем священнике, завещал ему вслух и настоятельно, указывая на дочь: «Взрасти и
возьми за себя».
Согрешить с миловидной дворовой вертушкой (а моя
мать не была вертушкой) развратному «молодому щенку» (а они были все развратны, все до единого — и прогрессисты и ретрограды) — не только возможно, но и неминуемо, особенно
взяв романическое его положение молодого вдовца и его бездельничанье.
Добрый купец и старушка,
мать его, угощали нас как родных, отдали весь дом в распоряжение, потом ни за что не хотели брать денег. «Мы рады добрым людям, — говорили они, — ни за что не
возьмем: вы нас обидите».
Тогда не нужно было денег, и можно было не
взять и третьей части того, что давала
мать, можно было отказаться от имения отца и отдать его крестьянам, — теперь же недоставало тех 1500 рублей в месяц, которые давала
мать, и с ней бывали уже неприятные разговоры из-за денег.
Разлука с мужем и ребенком, которого
взяла ее
мать, была тяжела ей.
— Хорошо, хорошо, — сказала она и,
взяв своей большой белой рукой за ручку не спускавшего с нее глаз Колю, вернулась к
матери чахоточного.
Ребенку было три года, когда
мать ее заболела и умерла. Бабка-скотница тяготилась внучкой, и тогда старые барышни
взяли девочку к себе. Черноглазая девочка вышла необыкновенно живая и миленькая, и старые барышни утешались ею.
«А там женишок-то кому еще достанется, — думала про себя Хиония Алексеевна, припоминая свои обещания Марье Степановне. — Уж очень Nadine ваша нос кверху задирает. Не велика в перьях птица: хороша дочка Аннушка, да хвалит только
мать да бабушка! Конечно, Ляховский гордец и кощей, а если
взять Зосю, — вот эта, по-моему, так действительно невеста: всем
взяла… Да-с!.. Не чета гордячке Nadine…»
Мать — немка, хоть и говорит с Хиной по-французскому; отец на дьячка походит, а вот —
взять хоть ту же Антониду Ивановну, — какую красоту вырастили!..
«А, это ты, — оглядел его генерал, —
взять его!»
Взяли его,
взяли у
матери, всю ночь просидел в кутузке, наутро чем свет выезжает генерал во всем параде на охоту, сел на коня, кругом него приживальщики, собаки, псари, ловчие, все на конях.
— Украл один раз у
матери двугривенный, девяти лет был, со стола.
Взял тихонько и зажал в руку.
— Образок-то, Божией-то
матери, вот про который я давеча рассказал,
возьми уж себе, унеси с собой.
Он вдруг
взял тысячу рублей и свез ее в наш монастырь на помин души своей супруги, но не второй, не
матери Алеши, не «кликуши», а первой, Аделаиды Ивановны, которая колотила его.
И предал Бог своего праведника, столь им любимого, диаволу, и поразил диавол детей его, и скот его, и разметал богатство его, все вдруг, как Божиим громом, и разодрал Иов одежды свои, и бросился на землю, и возопил: «Наг вышел из чрева
матери, наг и возвращусь в землю, Бог дал, Бог и
взял.
Она русская, вся до косточки русская, она по
матери родной земле затоскует, и я буду видеть каждый час, что это она для меня тоскует, для меня такой крест
взяла, а чем она виновата?
Как только она позвала Верочку к папеньке и маменьке, тотчас же побежала сказать жене хозяйкина повара, что «ваш барин сосватал нашу барышню»; призвали младшую горничную хозяйки, стали упрекать, что она не по — приятельски себя ведет, ничего им до сих пор не сказала; младшая горничная не могла
взять в толк, за какую скрытность порицают ее — она никогда ничего не скрывала; ей сказали — «я сама ничего не слышала», — перед нею извинились, что напрасно ее поклепали в скрытности, она побежала сообщить новость старшей горничной, старшая горничная сказала: «значит, это он сделал потихоньку от
матери, коли я ничего не слыхала, уж я все то должна знать, что Анна Петровна знает», и пошла сообщить барыне.
Когда Марья Алексевна, услышав, что дочь отправляется по дороге к Невскому, сказала, что идет вместе с нею, Верочка вернулась в свою комнату и
взяла письмо: ей показалось, что лучше, честнее будет, если она сама в лицо скажет
матери — ведь драться на улице
мать не станет же? только надобно, когда будешь говорить, несколько подальше от нее остановиться, поскорее садиться на извозчика и ехать, чтоб она не успела схватить за рукав.
И когда, сообразивши все приметы в театре, решили, что, должно быть,
мать этой девушки не говорит по — французски, Жюли
взяла с собою Сержа переводчиком.
Но дело я поправлю: меж безделок,
Красивых бус, дешевых перстеньков
У матери-Весны
возьму немного,
Немножечко сердечного тепла,
Чтоб только лишь чуть теплилось сердечко.
Обманута, обижена, убита
Снегурочка. О
мать, Весна-Красна!
Бегу к тебе, и с жалобой и с просьбой:
Любви прошу, хочу любить. Отдай
Снегурочке девичье сердце, мама!
Отдай любовь иль жизнь мою
возьми!
Поплелись наши страдальцы кой-как; кормилица-крестьянка, кормившая кого-то из детей во время болезни
матери, принесла свои деньги, кой-как сколоченные ею, им на дорогу, прося только, чтобы и ее
взяли; ямщики провезли их до русской границы за бесценок или даром; часть семьи шла, другая ехала, молодежь сменялась, так они перешли дальний зимний путь от Уральского хребта до Москвы.
Как-то утром я взошел в комнату моей
матери; молодая горничная убирала ее; она была из новых, то есть из доставшихся моему отцу после Сенатора. Я ее почти совсем не знал. Я сел и
взял какую-то книгу. Мне показалось, что девушка плачет; взглянул на нее — она в самом деле плакала и вдруг в страшном волнении подошла ко мне и бросилась мне в ноги.
Внутренний мир ее разрушен, ее уверили, что ее сын — сын божий, что она — богородица; она смотрит с какой-то нервной восторженностью, с магнетическим ясновидением, она будто говорит: «
Возьмите его, он не мой». Но в то же время прижимает его к себе так, что если б можно, она убежала бы с ним куда-нибудь вдаль и стала бы просто ласкать, кормить грудью не спасителя мира, а своего сына. И все это оттого, что она женщина-мать и вовсе не сестра всем Изидам, Реям и прочим богам женского пола.
Так шли годы. Она не жаловалась, она не роптала, она только лет двенадцати хотела умереть. «Мне все казалось, — писала она, — что я попала ошибкой в эту жизнь и что скоро ворочусь домой — но где же был мой дом?.. уезжая из Петербурга, я видела большой сугроб снега на могиле моего отца; моя
мать, оставляя меня в Москве, скрылась на широкой, бесконечной дороге… я горячо плакала и молила бога
взять меня скорей домой».
Заставить, чтоб
мать желала смерти своего ребенка, а иногда и больше — сделать из нее его палача, а потом ее казнить нашим палачом или покрыть ее позором, если сердце женщины
возьмет верх, — какое умное и нравственное устройство!